Глава 4
ДВА ДАРА ЕВГЕШИ МОШКИНА

   Если кто воображает, что тот, кого он любит, питает к нему ненависть, тот будет в одно и то же время и ненавидеть, и любить его. Ибо, вображая, что он составляет для него предмет ненависти, он в свою очередь склоняется к ненависти к нему. Но он тем не менее любит его. Следовательно, он в одно и то же время будет и ненавидеть, и любить его.

Б. Спиноза

   Мошкин проснулся. Некоторое время сознание стыковало реальность с недавним сном, где он был птицей-нырком. Причем нырком, который стоял на берегу и боялся войти в воду, потому что не был уверен, что умеет плавать.
   Наконец Евгеша разобрался, где сон и где явь, но не испытал облегчения, а вновь засомневался, сравнивая, кем быть приятнее: птицей или самим собой. И главное: остается ли он самим собой, не являясь самим собой, но осмысляя нечто постороннее как часть себя? Думая об этом путаном, но приятном предмете, он продолжал лежать и, не делая ни единого движения, разглядывал потолок. Лишь глаза смотрели изучающе и немного виновато. В этом был весь Мошкин – самое робкое существо в мире с наполеоновскими амбициями.
   «Сегодня не первое число, нет?» – подумал вдруг Мошкин. И когда понял, что первое, сердце забилось в радостном предвкушении. Дело в том, что как раз с первого числа Мошкин задумал начать новую жизнь.
   Формально говоря, это была не самая первая новая жизнь, которую начинал Мошкин. И даже не десятая, но, как и все предыдущие, она была полна надежд. Чтобы начать новую жизнь, Евгеше обычно требовался повод. Таким поводом могло стать первое число, или понедельник, или первый день весны, или день рождения, или что-нибудь другое. Более мелкие поводы, как, например, новолуние или пятница, 13-е, тоже могли послужить стартовой площадкой, хотя и с некоторой натяжкой. Правда, нередко бывало и так: решит Мошкин начать новую жизнь с понедельника с шести утра, но проспит минут на пять. Помотрит на часы, повздыхает, поймет, что все пропало, и отложит еще на неделю.
   Обычно новая жизнь начиналась с того, что Мошкин безжалостно расправлялся со старой, дневники уничтожались, записки разрывались, и даже фотографии, отснятые в прежние периоды, разорванные на множество клочков, отправлялись в бурлящее жерло унитаза, который Меф насмешливо называл «белым другом». Учитывая, что каждой «новой» жизни хватало обычно дней на двадцать, дневников и фотографий обычно успевало накопиться немного. Во всяком случае, «белый друг» не засорился ни разу.
   Зачем, почему все это было – кто знает. Вероятнее всего, Евгеша, неуверенный в себе, тревожный, но глубокий, вечно искал заполнения для своей глубины. То он начинал учить японский язык, но через неделю бросал и принимался медитировать по самоучителю. Самоучитель требовал вставать на первой заре и девятьсот девяносто раз проводить языком по небу, строго придерживаясь направления часовой стрелки, и лишь после того переходить к массажу пупка.
   Куда чаще Мошкин просто «начитывался» и, начитавшись, начинал спешно переделывать свой характер. То грохотал тысячами проклятий и вызывал всех подряд на дуэль, как допотопный капитан Пистоль. То делался ироничен, как Гамлет. То, ложно поняв характер Дон Кихота, облекался в одежды юродивого благородства. То становился отрывисто холоден и оскорбительно вежлив, как Андрей Болконский. То небрежен, цедил сквозь зубы и ронял слова, как французский бретер. То делался томен и загадочен.
   Даф, с ее страстью к распутыванию психологических паутин, любила угадывать, кем воображал себя Мошкин в тот или иной день.
   – Не злись на него! Он сегодня Атос. Много переживший женоненавистник с раной в душе. Только Атос пил вино, а Мошкин пьет компот и безалкогольное пиво, – шептала Дафна и тотчас оглядывалась, проверяя, не потемнели ли у нее перья. Злоязычие у стражей света не поощрялось.
   Не только «новые жизни» определяли бытие Мошкина. Его определяли также и увлечения, которые у горячего Евгеши всегда имели форму страстей. Например, около года назад Мошкин «заболел» комнатными растениями. За короткое время его комната превратилась в оранжерею. Окна были заставлены щучьим хвостом, декабристом и фиалками. В кадках пышно томились цветущие китайские розы. Рядом, строгий как часовой, раскинул восковые листья фикус. Со стен свисали плети неприхотливого плюща и других лиан. Посреди этого ботанического сада, чудом лавируя между кадками, пробирался Мошкин. В руке он обычно держал лейку или если не лейку, то спичечный коробок с дождевым червем, которого он, экспериментируя, вознамерился поместить в кадку к фикусу.
   Когда же Мошкина не было дома, почти наверняка его можно было обнаружить в соседней аптеке, где он, скромно пряча в кармане ножницы, охотился за ростками вьюнов и листьями фиалок. Там Мошкина уже узнавали, и одна аптекарша как-то сказала другой: «Опять пришел этот глазастенький с ножницами! Снова все цветы лысые будут!» – «А ты его прогони!» – «Ага! Прогонишь его! Наврет, что приходил за аскорбинкой!»
   Примерно через три месяца увлечение растениями сменилось увлечением ледяной скульптурой. Ледяные фигуры, воздвигнутые силой мысли, таяли и обтекали во всех углах комнаты, делая ее похожей на землю во время очередного ледникового периода. Штукатурка отслаивалась от влажности. Обои вздувались и висели, как мятые штаны на тонких ногах. Забытые цветы хирели. Уцелевшие забрала себе сострадательная Даф. Среди оставшихся дольше других продержался кактус, и то пока Мошкин однажды не сел на него.
   Увы, золотой век ледяной скульптуры завершился, когда Мефодий подарил Евгеше духовое ружье и несколько коробок патронов. Очень скоро те из скульптур, которые почему-то забыли растаять, превратились в мишени, а многократно простреленные стены стали напоминать пчелиные соты, Когда Мошкин не спал, он стрелял. Если же выстрелы прекращались больше чем на двадцать секунд (примерное время перезарядки), Меф и остальные делали вывод, что Евгеша спит, опустив многострадальную голову на приклад. Но однажды случилось так, что Мошкин слишком сильно дернул рычаг, сгибавший ствол дл зарядки, и сломал его. Ружье на две недели бьло отдано в починку, из которой Мошкин так его никогда и не забрал. Он уже ощущал смутное беспокойство – безошибочный признак того, что вот-вот его подхватит очередной волной.
   «Жаль, что я не Меф и у меня нет его силы воли. Меф как паровоз – поставишь его на рельсы, и идет до конца, никуда не сворачивая. Сказал, что будет стоять на кулаках – и хоть бы день пропустил. Даже месяц назад, когда мы сутки подстерегали златокрылых в засаде, преспокойно стоял себе», – думал Мошкин с грустью. Это было его обычное состояние: хотеть быть кем угодно, только не самим собой. Раз десять в день он мечтал обменяться с кем-нибудь телами, только чтобы вместе с телом отдать и все комплексы.
   Случайно Мошкин увидел на потолке большую каплю воды, протекшую с крыши, и стал двигать ее одними глазами. Капля скользила по потолку, вычерчивая прямые, четкие буквы. И, когда последний штрих был уже дописан и капля замерла, Мошкин внезапно понял, что написал: НАТА.
   Мошкин смотрел на это слово до тех пор, пока влажный след букв совсем не испарился. Да, глупо скрывать, он любил ее. Любил не потому, что подчинялся магии, против нее у Евгеши, рожденного с ней в один день и час, была защита, а просто потому, что никуда не мог от этого деться. Злился, комплексовал, страдал, строил планы, мечтал – кто бы поверил, какие смелые фантазии бывают порой у робких людей! – и… любил.
   «Глупо: я люблю вздорную девицу! Как французы у Достоевского: сплошная форма и никакого содержания! А я, наоборот, никакой формы, зато куча содержания! – сердито подумал Мошкин и тотчас невольно спросил сам себя: – А она вздорная, да?»
   Разумеется, ему никто не ответил. Мошкин уже начал одеваться, когда из комнаты Наты неожиданно донесся дикий крик.
   Мошкин замер, накапливая силы, чтобы совершить поступок, и, ощутив мгновенное облегчение, когда лед робости треснул, ринулся в гостиную. Схватился за ручку и внезапно замер, поняв, что вся его одежда состоит из нелепых синих трусов, которые может купить только любимая бабушка на день рождения, и носка на правой ноге, страдающего от крайнего одиночества. Надеть носок на другую ногу он как раз собирался, когда Ната снова закричала:
   – Помогите! Кто-нибудь! Повторившийся крик вывел Мошкина из замешательства. Он закутался в одеяло и, кометой; пролетев общую гостиную, ворвался в комнату Наты. Наперерез ему метнулась серая тень. Это удирал Зудука. В комнате было дымно. Ната стояла с йогами на кровати и с ужасом смотрела на пламя, плясавшее уже на обоях.
   – Сделай что-нибудь! Этот болван облил тут все бензином для заправки зажигалок! – заорала Ната, увидев Мошкина.
   Евгеша растерялся. Схватив с кресла тряпку, он принялся сбивать пламя, но безуспешно. Огонь был слишком сильным. К тому же новый крик Наты обнаружил печальный факт, что тряпка со стула – это платье Наты, которое она вчера из чувства сострадания, что никто не покупает такую дорогую вещь, утянула из бутика. Предварительно Ната влюбила в себя охранника, который рыдал от умиления, слушая, как звенит турникет. Оставив платье в покое, Мошкин быстро оглядел комнату, глазами ища воду, но не нашел ее. В панике он выплеснул в огонь одеколон, стоявший на туалетном столике, но от такой прикормки пламя лишь взметнулось выше.
   – Ты больной? Скорее, я сейчас сгорю!… – вновь закричала Ната.
   Огонь уже резво карабкался на простыню. Вся комната была в дыму.
   – Прыгай и бежим!
   – В новой синтетической ночнушке? Через огонь? – поинтересовалась Ната с тем нелогичным женским упорством, которое заставляет дамочек с куриным упорством ползать и искать десять копеек, выкатившиеся из кармана при попытке перебежать скоростное шоссе. И после этого они еще боятся мышек и наносят десять садистских ударов тапкой бедному таракану, покинувшему сей бренный мир уже после первого!
   Не зная, что делать, вконец растерявшийся Мошкин сделал то единственное, что пришло ему в голову. Топнул ногой, пытаясь затоптать пламя, и крикнул:
   – Да погасни ты!
   Огонь, едва начавший входить во вкус, растерянно дрогнул. В пляске дыма обнаружилось нечто виноватое и даже приниженное. Мошкин почуял свою силу. Это было упоительно.
   – Кому сказал: погасни! – завопил он тем ужасным голосом, которым капитан корабля разговаривает во время шторма с глухим боцманом.
   И огонь вдруг погас. Дым истаивал, поднимаясь к потолку. Мошкин застыл, как статуя командора, внезапно обнаружившая, что Дон Жуан мирно меняет в ванной крантики, в то время как донна Анна жарит на кухне котлеты. Ната пришла в себя первая. Возможно, потому, что никуда из себя и не уходила. Она одернула ночнушку и села.
   – Открой окно! – велела она.
   Евгеша послушно открыл. В окно ворвалась метель.
   – Я что, просила открывать широко? Мне холодно, головой думать надо! Закрой! Оставь щель!
   Мошкин затосковал, обнаружив, что добровольная услуга успела превратиться в принудительную.
   – Ты все понял? Ты повелеваешь огнем, – спокойно, как о чем-то совсем рядовом, сказала Ната.
   – Не огнем – водой, – поправил Мошкин.
   – Раньше только водой, а теперь и огнем. Дай мне со стола коробок со спичками!
   Мошкин дал. Ната достала одну спичку и отставила руку.
   – Вели ей зажечься! Представь, что спички касается пламя! Ну, раскачивайся! – приказала она Мошкину.
   Евгеша смутился. Он не любил никому приказывать.
   – Спичка, ты зажжешься, да? – попросил он так виновато, будто был должен спичке денег.
   Спичка не зажглась, зато коробок с ее приятельницами вдруг зашипел и вспыхнул у Наты в руке. Смущенный Евгеша ощутил себя Прометеем, который вместо огня подсунул людям неисправную газовую зажигалку. Вихрова торопливо бросила коробок на пол и затоптала ногой.
   – Молодец, прогресс есть! Остальное – дело техники! Потренируешься на досуге! – великодушно сказала она.
   Глядя на сгоревший коробок, Мошкин вспомнил, что о чем-то подобном говорилось в пророчестве. «Вода и лед должны родить огонь…»
   Окно вновь широко распахнулось от порыва ветра, и комната начала быстро наполняться снегом. «Вот они тут как тут – вода и лед», – подумал Евгеша, спеша навалиться на раму.
   – Я проснулась, когда этот мелкий гад Зудука все тут уже облил и начал поджигать. Напомни мне, чтобы я его прикончила! Запытала в миксере и погребла в микроволновке! – сказала Ната.
   За дверью кто-то тревожно пискнул. Топот маленьких ножек подсказал, что кто-то быстро смывается. Сострадательному Мошкину стало жаль Зудуку.
   – Да ладно тебе! Чего ты такая злая? – спросил он миролюбиво.
   – Да, может, хочется влюбиться, а не в кого! – с вызовом отвечала Ната.
   – Тебе же только глазом моргнуть!
   – Да вот не тянет как-то. Некому моргать. Жуткое безрыбье! Приличные мужчины вымерли как мамонты! – кокетливо глядя на него, сказала Ната.
   Нелепый вид закутанного в одеяло Мошкина ее забавлял, особенно когда она обнаружила, что герой явился совершать подвиг в одном носке. Длина одеяла не позволяла это скрыть.
   – Слышь, Мошкин, а ты довольно мускулистый и плечи широкие… Качаемся? – промурлыкала она, разглядывая его.
   – Ага. Качаюсь. С обезьянами на ветке, – сказал Мошкин, нечаянно воспользовавшись одной из фразочек Буслаева.
   – О, молодой человек, я вижу, натуралист? Спасем всех панд, закопаем всех дождевых червей! Чего ты отодвигаешься? Я же просто прикоснулась к твоей руке. Ты меня боишься? Ты такой забавный…
   – Я боюсь, да? Но не совсем боюсь, нет? – как всегда запутался Мошкин.
   – Тогда подойди ближе.
   – Зачем?
   – Я хочу поговорить с тобой об обезьянках. Еще ближе! Расслабься!
   Мошкин приблизился к Нате, как начинающий заклинатель змей к кобре. Ната приветливо улыбнулась ему, отбросила со лба челку, снова улыбнулась, коснулась его щеки… Она то придвигалась к Мошкину, то отодвигалась, то слабо улыбалась, то щурилась, то вскидывала вверх голову, то мимолетно касалась пальцами его затылка. Движения были как будто хаотичные, но мягкие и чарующие.
   Мошкин ощутил, что у него начинает кружиться голова. Нет, конечно, ее магия на него не подействует, но все же… Евгеша почувствовал к Нате внезапное расположение и, когда она спросила: «Ну, рассказывай как у тебя дела?», захлебываясь в словах, стал говорить. Ната слушала его, повернувшись к Мошкину всем корпусом. Ее зрачки то расширялись, то сужались, губы были чуть приоткрыты. Она походила на голодного птенца. Мошкина качало на волнах счастья, баюкало в сладкой неге. Он путался в словах, но рассказывал, рассказывал как пьяный.
   «Она меня любит! Любит!» – пело все в нем. Имейся где-нибудь в комнате кнопка остановки прекрасного мгновения, Мошкин непременно нажал бы на нее.
   К сожалению, восторг Евгеши разделил судьбу всех без исключения восторгов и оказался кратковременным. Неожиданно Ната расхохоталась и махнула рукой.
   – Фу! Как с тобой просто! Даже скучно! Вот что я называю: совместить бесполезное с неприятным, – заявила она.
   – Почему со мной скучно? – тоскливо спросил Мошкин.
   От недавнего счастья остался заплеванный огрызок. Несчастный Евгеша ощутил себя языческим богом, сорвавшимся с Олимпа после неумеренного возлияния нектара. Заметив, как вытянулось лицо Мошкина, Ната пожалела его. Все, что касалось человеческой мимики, было для нее открытой книгой.
   – Так и быть: учись, пока я жива! Открою тебе свой фирменный секрет. Все равно тебя он не спасет, как и вообще ничто уже не спасет, – сказала она великодушно.
   – Правда не спасет, да? Почему не спасет? Но я не огорчен, нет?
   – Потому что не спасет. Если бы люди были способны учиться на своих ошибках, они не были бы в такой помойке… Так ты слушаешь?
   – Я слушаю, да? – удивился Мошкин.
   – Если хочешь нравиться, запомни несколько простых правил. Первое: слушай больше, чем болтай. Второе: язык жестов. Реагируй на то, что говорит собеседник, и копируй его жесты. Можешь даже слегка утрированно, главное, не напряженно… Больше легких, мимолетных, будто случайных прикосновений к девушке. Только не надо при этом потеть и надувать щеки, как пляжные культуристы, которые везут свою тушу купаться в море. Бройлеры нравятся только кухаркам… И осанка, дружок, осанка! Не сутулься, не опускай плечи, а то копеечку хочется дать! Спина прямая, голова чуть наклонена. Легко и естественно.
   – У меня не получается легко, – обреченно сказал Мошкин.
   – Думаешь, я этого не знаю? Ты бука, и с этим ничего уже не поделаешь. Но будь хотя бы доброжелательной букой, в рамках своего характера.
   – И все, да? – спросил Мошкин жадно.
   Его мысль уже работала в направлении того, что надо все это записать в блокноте в столбик и отмечать плюсами и минусами выполнение отдельных пунктов. А начать можно будет, пожалуй, со следующего понедельника.
   Ната похлопала Мошкина по руке.
   – Ты так противно это сказал! Расслабься, умоляю! – попросила она.
   – Расслабься? – удивился Мошкин, мысленно разлиновывающий в блокноте уже третий столбик.
   Ната посмотрела на Евгешу взглядом абстрактного ценителя, почти любуясь.
   – А почему нет? Ты же красив, Мошкин! Прекрасен, как новорусская подделка греческой статуи с подклеенными отбитыми частями. В анатомическом театре ты дал бы и Мефу, и Чимодану сто очков вперед, да только что толку? Жизнь не анатомический театр, и призы в ней выдаются не самым мускулистым, а расслабленным, настойчивым и отважным. Твоя красота служит тебе меньше, чем дохлому льву его рык! А теперь очисти помещение! Не мешай мне одеваться!
   Когда Мошкин вышел из комнаты Наты, было уже около одиннадцати утра, пиковое время для лентяев, понимающих, что хочешь не хочешь, надо начинать шевелиться. Чимоданов давно уже мудрил у себя в комнате: то ли изготавливал коктейль Молотова, то ли покрывал лаком новую партию оживающих человечков. Из-под его двери пахло чем-то едко-стерильным, как в химической лаборатории. Зудука, выставленный вон, нервозно бегал вдоль двери и подсовывал под нее горящие бумажки, смутно надеясь взорвать любимого хозяина со всеми потрохами.
   Мошкин спустился в приемную. Дафна, только что вернувшаяся с Мефом после безуспешных поисков Депресняка, дремала в кресле. Кто-то, скорей всего тот же Буслаев, заботливо укрыл ее пледом. Несмотря на влияние Эди и эпизодическую склонность к хамству, Меф умел быть заботливым в деталях.
   На столе у Улиты зазвонил телефон. Однако сейчас Улита была не в настроении.
   – Тля, как меня достал этот телефон! Пусть его изобретатель изобретет его обратно! – сказала Улита.
   Она сняла трубку и, поняв уже, что на том конце провода ошиблись, сказала на опережение:
   – Это вам телефонирует Москва!
   – Кто-кто? – озадачился совсем юный голосок.
   – Москва. Город такой, девушка! – отвечала Улита и бросила трубку на рычажки.
   Некоторое время она страдальчески глядела в потолок, точно размышляя, чем ей заняться, чтобы не мучиться, а затем, разогнав комиссионеров заявлением, что собирается работать над донесением Лигулу с поименным указанием тех, кто ей мешает, в двадцатый раз написала на бумажке: «Я ненавижу Эссиорха!»
   Меф не удержался и предположил, что когда она напишет это в сотый раз, то упадет к Эссиорху па шею, за что едва не был убит метательным ножом. На свою удачу, он успел схватить стул и загородиться им. Нож вошел в сиденье стула до половины лезвия.
   – Не порти казенную мебель, вредительница! Она эйдосов стоит! – строго сказал Меф.
   Улита покосилась на него и облизала выдвинувшиеся глазные зубы.
   – Забудь об этом. У меня гемоглобин низкий! Отравишься! – предупредил Буслаев.
   – Хочешь мысль, Меф? Знаешь, почему в Москве многие вещи совсем не фонтан? Здесь мамы слишком нянчатся с маленькими мальчиками и слишком часто орут на маленьких девочек. Во всех же нормальных городах все происходит наоборот. Именно поэтому мы вырастаем монстрами, а вы цуциками.
   – Гав-гав! – сказал несправедливо обиженный Меф.
   Уж на кого – на кого, а на него в детстве орали очень часто. И Эдя, и папа Игорь, и двадцать пять уродов, временно исполняющих должность отчима. Меф так и называл их по первым буквам «УВИДО», с невинной рожицей предлагая угадать, что это означает.
   Улита не ответила. Не тратя слов, она нарисовала на голове у Эссиорха детский горшок, надетый на манер каски. Эссиорх глупо улыбался и отдавал честь. Должно быть, бедной ведьме казалось, что ей так проще будет разлюбить.
   – А ты куда, Одиссей? – спросил Меф у Мошкина, заметив, что он одевается.
   – Я хотел пройтись, нет? – засомневался Мошкин. Как и все его желания, желание гулять было слабовыраженным.
   – А… а… а… Ну раз хотел, то иди! – невнимательно сказал Буслаев.
   Он часто так говорил в последнее время «а… а… а…» – и невозможно было понять, то ли он издевается, то ли просто принимает информацию к сведению.
   Мошкин машинально постучал себя пальцами по боковой части груди – там что-то глухо отозвалось. Некоторое время он прислушивался к этому звуку, потом понял, что это ребра. У него внутри скелет! Данная мысль, в общем-то, очевидная, никогда прежде не посещала Евгешу. То, что у других есть скелеты, он отлично себе представлял, равно как и то, что другие умрут, но что это произойдет с ним… Эта мысль поразила, испугала его. Мошкин живо представил себе, как будет лежать в гробу, как станут ползать черви, как после останется от него один скелет с бочонком ребер, прикрепленных к позвоночнику. Представлял Евгеша себе это очень живо, и, представляя, знал, что все так и будет, но одновременно все в нем сопротивлялось смерти, не допускало, что он умрет и исчезнет. Быть не может, что это произойдет именно с ним. Этого нельзя даже представить.
   «Чушь! – подумал Мошкин. – Что это сегодня со мной? Кривое утро кривого дня!»
   Мошкин открыл дверь и вышел, привычно пригнувшись, чтобы не задеть макушкой низкое крепление строительных лесов. Извечное противостояние высокого человека с миром: кресла в машине неудобны, дверные косяки назойливы, а колени в кафе цепляют стол, заставляя кофе в шатких стаканчиках опрокидываться в непредсказуемом направлении. Что ни говори, а этот мир заточен под очень средних людей очень среднего роста.
   Оказавшись на улице, Мошкин с облегчением вздохнул. Он поднял голову и простоял так с минуту, ощущая, как снежинки умывают ему лицо. Слишком долго находиться в резиденции на Большой Дмитровке он не любил, ощущая, как мрак въедается в него исподволь, капля за каплей, и медленно, вкрадчиво заполняет его сознание.
   Заставив снежные капли на лице испариться, Мошкин быстро направился в сторону бульваров. Пешком он мог ходить как угодно долго, быстро и с удовольствием, Все его многочисленные психозы и не менее многочисленные комплексы убаюкивались ходьбой.
   Бульварное кольцо, на котором Мошкин вскоре оказался, было расчищено ровно настолько, чтобы мог пройти один человек. Прохожие то и дело отступали в сторону, пропуская друг друга. Мошкин как человек вежливый, которому всех было жалко – и дряхлую, невесть зачем вылезшую из дома старушенцию, и длинноволосого студента, и вымытого с младенческой тщательностью пузатого чиновника, – оказывался в снегу чаще других. Но одно дело делать добро по своей воле, и совсем другое, когда тебя вынуждают. Поэтому, когда звероватый, военно-спортивного вида молодой человек каменным плечом без церемоний сбил замешкавшегося Евгешу в сугроб, Мошкин не задумываясь заставил его сигарету вспыхнуть и прогореть с такой стремительностью, что она опалила нахалу губы и нос. Даже фильтр не спас.
   «Моя власть над огнем возрастает. Мне даже не нужно уже задумываться как . Мне достаточно просто пожелать» , – подумал Евгеша без большой радости. По большому счету, ему при его скромных потребностях вполне хватало власти над водой.
   Обладать столь сильным умением опасно. Это все равно что постоянно – день и ночь – держать палец на спусковом крючке автомата, у которого нет даже предохранителя. Никогда не знаешь, когда палец сам собой дернется и кто в этот момент окажется перед дулом.
   А еще через минуту, пропуская молодую женщину, Евгеша заметил, что та с испугом уставилась на его ноги. Мошкин на всякий случай тоже испугался, однако после проведенной инспекции ног обнаружил, что с ногами у него все благополучно. Их количество по-прежнему четное, и ступни смотрят в обычном направлении. Разве только ноги у него возмутительно сухие для человека, который трижды в минуту по пояс зарывается в сугроб. Снег отступал прежде, чем Мошкин его касался. Трусливо жался, образуя вокруг ноги небольшой сантиметровый зазор. Снег та же вода, а над водой он полновластный хозяин.
   В районе Трубной площади, которая теперь превратилась в снежный котлован, Мошкин неожиданно увидел на дереве белое пятно. Прошел еще шагов двадцать, и пятно мало-помалу образовалось в кота. Само по себе это событие не содержало ничего особенно невероятного: кот, ну и кот. В Красную книгу коты пока не занесены! другое дело, что кот был уж больно знакомый. В том, с каким невероятным презрением ко всему, что не входило в его, кота, непосредственные интересы (все тот же пресловутый треугольник «кошечки-драки-еда»), он лежал на ветке – наблюдалось нечто уникально-узнаваемое. По мере того, как Мошкин подходил, его зрение открывало все новые детали. Странный нетипичный излом на спине, который вполне мог быть крыльями, отсутствующее ухо, красные глаза без век…
   «Депресняк!» – понял Мошкин ровно на пять секунд позже, чем это сделал бы на его месте кто-нибудь другой.
   Из пасти у Депресняка что-то свешивалось. Приглядевшись, Мошкин понял, что это рыбий скелет. Он успел даже заметить пучеглазую голову и разинутый рот. «Странно, – удивился Мошкин, – эта рыба явно лишена утробной привлекательности. И чего он в ней такого нашел?»
   В выпуклых глазах рыбины что-то блеснуло. Что-то трудноопределимое кольнуло Евгешу в роговицу левого глаза. Мир заволокла розовая, с радужными краями дымка. Мошкин растерянно моргнул, и дымка рассеялась.
   В следующую секунду кот соскочил с ветки и, ударяя кожистыми крыльями по воздуху, быстро нырнул в один, из переулков. Удирал он с той продуманной, далекой от паники поспешностью, с которой коты обычно спасаются от опасности. Но и убегая, упрямый кот продолжал упорно тащить рыбий скелет. Планов расставаться с ним он явно не вынашивал.
   В первую секунду Мошкин решил, что Депресняк убегает от него, но почти сразу увидел, как две стремительные светлые фигуры, похожие на мгновенный росчерк пера на пухлом теле снежного мира, нырнули в переулок следом за котом. Златокрылые! Еще одна боевая двойка уже пикировала навстречу коту с другого конца переулка.
   Мошкин застыл. Четыре златокрылых на одного адского котика! Расклад для того, кто понимает истинную иерархию, невероятный! Невероятнее, чем четыре укоризненных, кристально честных генерала-снабженца на одного стройбатовца с кульком ворованных гвоздей.
   «Чем им кот-то досадил? Совсем с ума посходили!» – недоумевал Мошкин. Он смутно вспомнил, что рейд Черной Дюжины в Эдем взбудоражил свет, и теперь по городу рыщут десятки боевых двоек златокрылых.
   Положение Депресняка было аховое. Он держался невысоко над землей и почему-то совсем не спешил набирать высоту. Должно быть, понимал, что высоко в небе златокрылые получат преимущество. Вторую боевую двойку кот заметил слишком поздно и заметался, пытаясь прорваться к арке. Но тотчас на пути у него вырос один из златокрылых. Другой попытался броситься на кота сверху, и Депресняк лишь чудом избежал пленения.
   – Брось его! Вот упрямое животное! – закричал кто-то из златокрылых. Он вскинул было к губам флейту, но почему-то сразу с досадой опустил ее.
   Депресняку приходилось несладко. Прорваться к арке ему не удавалось. С двух же концов переулок был заблокирован златокрылыми. Но даже в этой ситуации Депресняк не терялся. Он ужом вился по узкому переулку, петлял, лапами отталкивался от стен домов и был, кажется, не прочь найти открытую форточку.
   Златокрылые Мошкина пока не замечали. Или, возможно, им было не до него. Депресняк, зажатый в угол, уже шипел, упорно не выпуская скелета. Вот уж создание! Однако хочешь не хочешь, нужно было его выручать. Но как?
   «Снег!» – подумал Мошкин, ощутив, как от усилия на висках вздулись вены. Заболели глаза. Никогда в жизни он так сильно не напрягался. – СНЕГ! Я СКАЗАЛ: СНЕГ! – требовательно повторил Мошкин.
   И сразу снег в переулке взвился в воздух. Снежная завеса белыми шторами задернула переулок, скрыв всех и все: Депресняка, златокрылых, крыши домов. Краем колючей вьюги Мошкина хлестнуло по лицу, и он с размаху сел в сугроб, провалившись почти по шею. Возможности Евгеши были не безграничны, но на узкий переулок их хватило с запасом. Мошкин небезосновательно понадеялся, что Депресняк сориентировался в ситуации и либо нырнул в какую-то щель, либо унесся в центре вьюжного столба, чтобы улизнуть из него где-нибудь по дороге.
   В переулке все бурлило, как в стиральной машине. Вздыбленный снег закручивался в буран, штопором уходя в небо. Судя по отрывистым крикам златокрылых, Депресняка они потеряли и теперь пытались усмирить буран маголодиями, однако ветер и снег мешали звуку развиться, обрести нужную четкость и стать магией.
   Представив, каково сейчас приходится стражам света, Мошкин ощутил, как мягкая рука самодовольства гладит его по челочке. Умница, хо мальчик! Но тотчас та же рука пригнула его к земле, когда он сообразил, кого златокрылые будут за все благодарить. Бедный, бедный Евгеша! Он так мало жил, так мало видел! Не дожидаясь, пока буран в переулке совсем уляжется, Мошкин помчался прочь от этого опасного места. Дважды провалившись в сугробы, он интуитивно нашел способ, как этого избежать. Взглядом он подмораживал снег там, где должна была опуститься его нога, до ледяной корки, удерживающей его на поверхности.
   «И как я раньше не догадался? Хотя раньше мне не грозила опасность быть пристукнутым!» – попутно удивился Мошкин.
   Он нырнул на примыкающую улицу, оттуда скользнул в переулочек и почти ощутил себя в безопасности, когда дорогу ему внезапно преградил плотный приземистый мужчина, кривоногий и крепкий, как гном. Одет он был несколько театрально, точно статист из «Снегурочки»: желтый овчинный полушубок, подпоясанный веревкой, и красные сапоги с загнутыми носами. Обычная небрежность стражей света, неспособных постигнуть значения слова «мода», равно как и причин, почему человек не может носить того, что ему нравится. В опущенной руке он держал флейту.
   Мошкин вскинул голову и на ближайших крышах обнаружил еще три точеных силуэта. Нет, теперь не уйти! Евгеша рванулся назад, но златокрылый мгновенно поднес к губам флейту, и могучая сила впечатала Евгешу в стену.
   – А ну стой! Это говорю тебе я, Фукидид! Благодари небо, что у тебя есть эйдос!…
   Страж прыгнул к Мошкину и схватил его за ворот. Попутно обнаружилось, что Евгеша выше Фукидида головы на три. Фукидид был неяростен, ибо ярость противопоказана стражам света как непродуктивная эмоция, но чудовищно сердит. Мошкин, по защитной подростковой привычке, торопливо придал лицу раскаивающееся выражение с неким даже оттенком святости.
   – Соображаешь, что наделал? Отвечай: соображаешь?! – закричал Фукидид.
   Мошкин торопливо закивал и тотчас, спохватившись, на всякий случай замотал головой. Он еще не определился, что будет безопаснее в этом случае: соображать или не соображать.
   – Не соображаешь? Сейчас я тебе скажу большое-пребольшое «спасибо».
   Евгеша пригорюнился еще больше. Попутно у него мелькнула мысль, что неплохо бы уронить на голову златокрылому сосульку побольше, но тот, уловив эту мысль на стадии возникновения, предостерегающе коснулся его щеки мундштуком флейты. Мошкину стало больно. Флейта обожгла его, как раскаленный железный прут. Он рванулся вперед и неожиданно для себя тоже схватил златокрылого за ворот. Несколько секунд они молча боролись, а затем гнев вдруг потушил гнев. Оба погасли и отпустили друг друга. Обоим стало неловко.
   Фукидид вновь испытующе вгляделся в Евгешу и с досадой спросил:
   – Одного не пойму. Почему ты служишь мраку? Почему не свету? ТЫ?
   Евгеша вздохнул. Он и сам этого не постигал. Фукидид продолжал всматриваться в него с пристальностью человека, ищущего в тарелке с кашей только что утонувшую муху.
   – Гордыня. Похоже, за нее мрак тебя и зацепил, – задумчиво, рассуждая сам с собой, продолжал страж.
   Откуда у тихого и застенчивого Мошкина могла взяться гордыня, он не прояснил. Но, видно, могла взяться и взялась. Несколько утешило Евгешу, что такие роковые элементы, как час его рождения и прочая мистика, стражем света вообще не рассматриваются.
   – Почему ты нам помешал? Мы выслеживали кота почти двое суток! – устало спросил страж.
   – Зачем вам кот? Он же живой! – шепотом ответил Мошкин.
   Фукидид усмехнулся:
   – О, Эдем! А по-твоему, нам нужен дохлый? Если бы у всех стражей мрака было твое сострадание!… Ты будто не видел, что он держал в зубах?
   – Видел… кости какие-то рыбьи, – вдруг неожиданно сказал Мошкин.
   – Видел? – спросил страж с особым выражением.
   Он привстал на цыпочки и зорко вгляделся в глаза Мошкина. Евгеша забеспокоился. Он так и не понял, что именно обнаружил Фукидид у нег в глазах, но тот явно что-то обнаружил.
   – Так и есть… Ну так скоро ты сам поймешь что такое артефакт-пересмешник!… Прощай!
   Окончательно утратив к Евгеше интерес, златокрылый повернулся и взлетел. Мошкин проводил его взглядом и вдруг обнаружил у Фукидида собачий хвост, вилявший как будто даже с некоторой дружелюбностью.
   – А-а-а-а! – выдохнул Евгеша.
   Он пугливо моргнул и вновь ощутил лукавый укол в роговицу левого глаза. Мошкин инстинктивно закрыл его ладонью. Теперь, когда он смотрел на мир одним глазом, хвост у златокрылого исчез…
   Мошкин долго стоял неподвижно, боясь убрать ладонь. Кто-то бесцеремонно толкнул его сумкой и велел проходить. Мошкин обернулся, машинально опустив руку.
   Он увидел сердитую дамочку неопределенного возраста, которой он загораживал дорогу. Маленькое воинственное лицо, где каждая мышца пропахала свою складку, встопорщенные короткие волосы, мокрая черная шуба… Такая не отстанет. Мошкин покорно шагнул в сугроб. Женщина прошла, и он увидел у нее небольшой, довольно неприятный, но крайне задиристый хвост с несколькими рядами полосок. Знакомый какой-то хвост… У кого же он видел такой? У обезьяны? У енота?
   Женщина что-то заподозрила и обернулась.
   – Ты куда смотришь, а? Маленький нахал! Вот я тебя! – закричала она.
   Мошкин повернулся, издал жуткий крик и со всех ног помчался к резиденции мрака. Отовсюду ему виляли хвосты.